— Ничего не случилось. Жить невмоготу...
— Ого! — старичок даже подпрыгнул на месте. — Это в твои-то годы?! И когда она успела так наскучить тебе, жизня-то? Ну-ка давай, поднимайся, елки-моталки! Пойдем ко мне. Я и есть дед Василек, к кому ты путь держишь...
По дороге дед Василек говорил без умолку:
— Утром проснулся это я, вышел во двор, чую — дымком откуда-то наносит. Здесь ведь воздух такой — за десять верст запах дыма доходит. Да... Думаю, не лес ли горит? За ружье — и подался...
Серый бежал в сторонке, недоверчиво скалясь на пришельца, когда Маркел глядел в его сторону.
Дед Василек шустро семенил рядом, и было такое впечатление, что ему не терпится припустить вперед — от избытка живости и веселья...
* * *
Три дня Маркел провалялся в постели. Бредил, нес несуразицу, порывался вскочить и бежать куда-то. Дед Василек ни на шаг не отходил от него. Суетился, кипятил какие-то травы, поил Маркела горьким отваром.
Потом стало легче, кошмары отступили. В избе было уютно, пахло смольем и пряными травами, которые засохшими пучками были развешены по стенам. Эти стены, рубленные в лапу из толстых лиственничных бревен, потемнели от времени и лоснились, словно покрытые лаком. Ничего лишнего не было в избе старика: дощатый, выскобленный до желтизны, стол, грубо сколоченные табуретки, нары, заваленные сеном и прикрытые медвежьей шкурой. В красном углу — ветхая темная икона, под ней — полочка с книгами. Книги удивили Маркела, они казались чужеродными в этом суровом жилище лесного человека.
Но больше всего поражал его сам хозяин. Признаться, за все время Маркел так и не сумел как следует разглядеть деда Василька: неутомимый старик мелькал, как привидение, — и минуты не мог усидеть на месте.
Как-то вечером явился из тайги довольный — лицо сияет, как пасхальное яичко. Закричал с порога:
— Попался, сук-кин сын, мошенник! Хотел вокруг пальца обвести деда Василька?! Не тут-то было! Я тебя, елки-моталки, научу жить по-людски! Я тебя самого загоню под землю, лихоманка тебя задери!..
Маркел, лежавший на нарах, недоуменно глядел на старика, до подбородка натягивая шубу.
— Да не бойся, не на тебя я, — спохватился дед, — пакостника тут одного выследил... Третий год изловить не могу, а тут на верный след вроде напал. Микешка Сопотов, кому же еще быть. Давно-о грабит тайгу, подлец. Ловушки на зверя ставит, глухаря и тетерева силками промышляет. Охотник тоже, едрена мать... Теперь вот и совсем обнаглел: роет по тайге глубоченные ямы, сверху хворостом прикрывает. В ямины-то эти то косуля попадет, а то и сам сохатый завалится... Дак ить зачем же ты так делаешь-то, окаянная твоя душа! Ить в ямину-то зверь врюхается, а ты чуток недоглядел — и протухло мясо. Губишь-то во много боле, чем себе берешь. Вот ить жадность обуяла человеком — готов всю лесную живность подчистую свести!.. Приметил я эти ямы-то: теперяча не уйдет, накрою...
Дед Василек клокотал веселым гневом. Присел на табурет около нар, сорвал с головы шапку и швырнул в дальний угол. Худощавое лицо, скудная рыжая бороденка. Синие и по-детски чистые, как весеннее небушко, глаза. Над матовой лысиной топорщатся седые волоски. Лучи заходящего солнца ударили в окно, и волосы засветились — ни дать ни взять лик святого в нимбе.
Уютный старичок, домашний. И сердиться-то не умеет: даже в гневе веселость какая-то...
А еще удивился Маркел: каким похожим оказался дед Василек на того, какого создал он в своем воображении, когда ехал на телеге с отцом Григорием и тот рассказал ему про этого лесного жителя. Истинный старичок-лесовичок! «Все-таки имя накладывает отпечаток на человека, — подумал Маркел, — а, может быть, наоборот — человек делает свое имя... Дед Василек... Да иначе и назвать-то нельзя этого шустрого старичка!.. Одно только имя услышал, — и вот он весь человек, как на ладони, с характером и внешностью»...
— Дак пойдем завтра вора имать? — прервал его размышления дед Василек. — Очухался маленько или слаб еще?
— Я, конечно... Я с радостью, — заторопился Маркел. И спросил с присущей ему прямотой: — А зачем его ловить-то? Кому это нужно-то сейчас: косули, сохатые, глухари?..
— Как это — зачем? Как это — кому? Ты очумел, што ли, елки-моталки?
— Вот и я спрашиваю: зачем? Все кругом вверх тормашками перевернулось, все прахом пошло... Временное сибирское правительство земли и поместья бывшим хозяевам возвращает, то и гляди снова царя на престол посадят, и он эти леса опять своему Кабинету оттяпает. А ты птичек-зверушек жалеешь... Снявши голову — по волосам не плачут...
— Во-он ты какой умник, — протянул дед Василек. — Ну-ну... Да я плевать хотел на твоих царей и протчих правителей! Што же мы после себя оставим народу-то своему, если в этой суматохе под шумок начнем под корень выводить леса и всякую живность?! Думал ты об ентом, садовая голова? Царский Кабине-ет оттяпает... Да я, почитай, полвека верой и правдой прослужил, — и не Кабинету, а лесу. Каждую пичужку, каждую сосенку пуще глаза своего берег, а теперь, по-твоему, все на слом? Пущай варнаки всякие бьют, сжигают, калечат? Не-ет! Пока жив дед Василек — не бывать в тайге разору!..
В тихий сумеречный час на огромной лесной поляне столкнулись в жестокой схватке Осень и Зима. Осень теплилась неяркой, ржаного цвета, зарею, а Зима сверкала холодными звездами на ясном, льдисто-спокойном небе. Осень сопротивлялась: весело звенела ручьем в овраге, вспыхивала искорками алого клевера в пожухлой траве, тихо шелестела поздними цветами — колокольчиками. Но дохнуло холодом небо — и опудрилась, стала хрусткой под ногою местами еще зеленая трава, а тальниковые кусты расцвели хрустальными иголками инея. Покрылись льдистой пленкою, замерзли колокольчики. И когда прошел по поляне осторожный ветер, они тоненько отозвались ему. Оказывается, не зря зовутся колокольчиками — один раз в году звенят они своими голубыми венчиками!