Сказание о Майке Парусе - Страница 30


К оглавлению

30

Маркел искоса взглядывал на девушку; она, чуть запрокинув голову, глядела на вершины деревьев, лицо ее было бледным, печальным.

У него вдруг спазмы подступили к горлу: такой близкой, такой родной показалась ему сейчас эта девушка. Хотелось заплакать от счастья, зарыдать на весь лес, броситься к ее ногам. «Совсем ослаб после болезни, — подумал он, — раскис, как глыза весной...» Но не помогали эти оправдания. Что-то с ним творилось такое... Ускользнув от смерти, он словно на свет заново народился. Весь окружающий мир казался первозданным, каждая мелочь вызывала острую, щемящую боль или бурную радость. Жажда жить, существовать захлестнула его, а тут еще встретилась на пути эта девушка с необыкновенными, дивными глазами.

Не в силах больше сдерживать себя, он остановился, порывисто обнял ее, приблизил свое лицо к ее лицу:

— Маряна, ты красивая...

Она задрожала, коснулась пальцами его губ: повтори.

— Я люблю тебя!

Она уткнулась в грудь ему лицом, заплакала горько, безутешно, содрогаясь всем телом...

* * *

На следующее утро Маркел отправился в путь. Хозяин сам намекнул ему: пора, мол, и честь знать. Может быть, он подозревал, догадывался об их встрече с Маряной.

Что ж, спасибо вам и на этом, добрые люди. Спасли от верной гибели, помогли встать на ноги, а с Маряной он еще обязательно встретится, случись — и под землей ее разыщет...

* * *

И снова, как в тот последний приход Маркела домой, сидели они рядком — мать и сын — родные, любящие души.

— Исхудал-то, господи! Одне мощи остались...

— Ничего, мама! Моли бога — жив остался, — бодрился Маркел. — Были бы целы кости, а мясо нарастет!

— Да иде же прятать-то теперь тебя, сынок? К нам ить уже разов десять с обыском приходили.

— Что-нибудь придумаем. Двум смертям не бывать — одной не миновать.

От материнского глаза да чутья ничего не скроешь, заметила Ксения Семеновна: что-то переломилось в сыне, а вот в какую сторону — сразу не определишь. То был жалостливый, как девчонка: курицу, бывало, станет дочь Мотренка рубить (она-то, Ксения Семеновна, тоже крови боится: одного поля ягоды), так Маркелушка, бедный, аж на полати запрячется.

А тут заявился спокойный такой, уверенный, даже веселинка в серых глазах промелькивает, — будто не стерегла его ежечасно смерть, будто узнал он, понял что-то такое, что важнее и выше смерти и что ей, матери, понять не дано...

Сидели они, думали-гадали: куда податься, где спрятаться Маркелу. Зима на дворе... Это летом — каждый кустик ночевать пустит. Поговаривали в деревне, что где-то в урманах прячутся беглые мужики, которых колчаки за глотку взять хотели. Будто целый партизанский отряд там создали. Только, кто знает, где его искать? Да и слаб Маркел больно: отощал — кожа да кости. Подкормиться бы дома маленько, а то загинет в пути...

— Эх, в медведя бы сейчас тебе, сынок, превратиться, в берлогу бы залечь до весны! — грустно пошутила мать. — Лежал бы да лапу посасывал...

— А ведь дело говоришь! — встрепенулась вдруг Мотренка. — Стожок сена у нас за сараем наметан. В нем берлогу братке изладить можно — мягко, тепло, и мухи не кусают!..

— Партизан надо искать, а не о берлоге думать, — оборвал сестру Маркел. — Сейчас нет у меня желания лапу сосать — другие аппетиты появились...

Но пока так и сделали. До рассвета, крадучись от соседей, выдергали в слежавшемся сене дыру, внутри стожка что-то наподобие балагана оборудовали: лопотины всякой натаскали, керосиновый фонарь приспособили.

Днем лаз притрушивали сеном да снежком присыпали, а в ночное время Маркел мог и на воле погулять.

Но недолго такая благодать была. Снова нагрянул как-то утром урядник Ильин с тремя понятыми. Обшарили избу, сарай, чулан — все вверх дном перевернули. А Ильин свое:

— Дома он, сукин сын, некуда ему больше деться!

Кто знает, может, пронюхал какой недобрый человек и донес, только никак не хотел уходить Ильин на этот раз с рухтинского подворья. Сам на чердак лазал, боров жирный, матерился там и чихал от пыли так, что на всю деревню слышно было. Мотренка ему: ты, мол, Платон Егорыч, в трубу залезь — там он, братуха, где же боле? Так он на нее хрюкнул, глазищами по-волчьи зыркнул да и направился к стогу... Вынул шашку — и давай в сено пырять.

Ксения Семеновна застонала, без чувств повалилась... Дочь ей рот платком закрыла, в избу заволокла и дверь на засов.

Один из понятых, Леха Маклашевский, видно, заметил эту возню и обо всем догадался. Был он ровесником Маркела, в детстве они дружили. До колчакии Леха служил стражником лесной охраны, а когда Ильин собрал в Шипицине отряд белой милиции — подался к нему под начало. Должно, проснулась в нем жалость к другу детства, а может, Мотренка причиною была: пялился он на нее частенько, на вечеринках ухаживать пытался. Как бы ни было, а только кинулся он к стогу, тоже саблю вынул:

— Давай-ка я, Платон Егорыч!

И начал пырять... Всех других плечом отталкивает, а сам от усердия аж на колено припадает, по самое плечо руку с шашкой в сено сует. Лаз-то, видать, заметил, да мимо, мимо старается.

Ильин вокруг топчется, орет:

— Несите вилы! Раскидать надо сено!

— Зачем?! — горячится Леха. — Видишь, наскрозь прошиваю стог, никакой твердости внутри не чую! Тут даже и мышь не останется живая.

Поговорили они о чем-то промеж собой и убрались со двора, несолоно хлебавши. Леха-то успел Мотренке шепнуть: пусть, мол, бегит Маркелка, Ильин сказывал — ночью опять придем, чтобы врасплох накрыть...

30