Однако сам-то он, Иван Савватеевич, денно и нощно ломал голову над тем, как совладать с этими оторванными от привычных дел мужиками, как направить их стихийные силы по нужному руслу борьбы и превратить Косманку действительно в партизанскую базу. А мужиков он знал хорошо, и верил в них, и надеялся, что со временем все образуется — дождаться бы только весны, когда вскроется лед на Тартасе и снова захлестнет притихшую под снегами глубокими мертвую тайгу половодье народного гнева...
Этим же ожиданием томился и Маркел Рухтин. Жить он так и остался в той самой хибарке, куда привел его в первый вечер Спирька Курдюков.
Макар быстро поправлялся. Богатырское его здоровье могло не только осилить любой недуг, но и, кажется, саму смерть согнуть в бараний рог.
С ним было легко и покойно. Хотя не совсем. Как только он сам стал подниматься на ноги, сразу отстранил Маркела от всех хозяйственных дел. Таскал из лесу тяжеленные сутунки на дрова, ходил за водой, топил печь и готовил еду. Если Маркел где задерживался — ни за что без него не садился есть.
Порою Маркел горел со стыда от такой услужливости: ухаживают за ним, как за барином. Растолковывал Макару, что так не хорошо. Парняга не соглашался, крутил головой:
— Ты меня с ложечки кормил, када я чурбаном валялся...
— Так больной же ты был! — горячился Маркел.
— Ага, хворый, — хлопал глазами великан, — ты меня с ложечки кормил...
Как-то Маркел хотел постирать свою рубаху, но в это время завалился с улицы Макар, отстранил его от шайки:
— Я сам.
— Да отстань ты, дурья голова! — разозлился Маркел. — Ты что, с ума спятил?
— Не займай. Осерчать могу...
Маркел попробовал учить его грамоте:
— Давай, парень. Книжки сам станешь читать.
— А зачем?
— Ну... знать все будешь.
— Я и так все знаю...
Все-таки осилили несколько букв. Маркел писал углем на сколе чурбака, горячился:
— Читай, что тут написано!
— А правда, чо?
— Да ты читай: «Ма-ма».
— А ты откуда знашь? Можа, тут — «Тя-тя».
— Тьфу ты, балбес!
Макар смотрел жалобно и беспомощно:
— Не могу я, Маркела. Не... Буковки твои — как тараканы разбегаются...
О себе он рассказывать не любил. Маркел, как клещами, тянул из него слово за словом.
— Из урмана мы, — кряхтел Макар. — Тамока — лес да болота.
— Ну?
— Гнусу больно много... А тятька строгий, у-у!
— Бил тебя?
— Ага, бил. Пимом... Так, грит, синяков не видно, а ума прибавляется...
— Ну, и прибавил он тебе ума-то?
— А на кой он мне ляд? Солить, ли чо ли?..
Иногда забегал к ним Спирька Курдюков. Маленький, вертучий, как обезьянка, — и секунды не мог посидеть на месте.
— Ну, весело вы живете, робятки! Поди, за разговорами и пожрать неколи! Скока у вас слов получается за день, не считали?
Начинал приставать к Макару:
— Расскажи чо-нибудь про любовь?
Тот хмурился: не любил Спирьку.
— О, выворотень таежный, коряга кедровая! С тебя каждое слово надо выдавливать, как с чирья гной...
Маркел советовал:
— Щелкни ты его, Макар, по лбу, чтоб неповадно больше было!
Спирька не обижался, а только становился вдруг грустным:
— Нельзя забижать ближнего, лиригия не велит. Так сказывал наставник в нашей деревне, брат Серафим... — И вдруг стукал кулачонком по столу: — Осточертело все! Кажин день — одно и то же... Скорей ба весна, партизанить ба начали. Добрался ба я до родимого села — там ба пустил кое-кому кровушку! У-у-у, брат Серафим, так тебя раззэтак!!!
— Чему же учили тебя твои братья и сестры, коли кровь у тебя на уме? — смеялся Маркел. — Господь-бог такого не прощает.
— Хотел бог простить, да не успел штаны спустить...
Спирька тоже тосковал по весне. Никто точно не знает, но весною обязательно что-то должно случиться. Нельзя так дальше жить...
Особенно тоскливо было на душе в непроглядные волчьи ночи. Ветер глухо ворочается за стенами избенки — и чудится, что кто-то огромный, косматый ходит под окнами, влазит на крышу, басовито скулит в печную трубу. А то вдруг взметнется на вершины деревьев, загудёт гулко и пронзительно, умчится в черную глубь тайги — и только грозный рокот слабо доносится издалека...
В такие ночи Маркелу не спится. Что-то гнетет его, не дает покоя. Он встает, зажигает коптилку. Трепетный язычок пламени вырывает из тьмы желтый круг, по стенам и низкому потолку тревожно ползают серые тени.
Он достает тетрадку в черном клеенчатом переплете, огрызок карандаша. На бумагу ложатся торопливые, кривые строки:
Земля и небо одеты мглою,
Деревья грозно во тьме шумят.
И духи Бури, зловеще воя,
В безумном гневе тайге грозят.
Швыряя вихри с коварным смехом,
Стихия ломит могучий кедр,
И треск паденья далеким эхом,
Гремя, несется из темных недр...
Да, пока что в природе торжествуют «духи Бури», они железным шквалом обрушиваются на могучую тайгу. И по-разному ведут себя деревья: кланяется, пригибаясь к самой земле, беспомощная тонкая рябина, словно отбиваясь, хлещет вершиной и голыми сучьями красавица береза, нудно скрипит надломленная осина, а мощный кедр, как воин, закованный в медные латы, не клонит гордую голову перед врагом, а лишь мертвый рухнет навстречу буре...