Уже по всему Притаежному краю гремела о нем слава, уже чистым золотом обещали уплатить каратели за голову Митьки Бушуева.
Вольная волюшка... Из-за нее-то и рассорился Митька со своим односельчанином Яковом Карасевым. Когда старика отца, который воспротивился отдать карателям последнюю лошаденку и пырнул одного вилами, повесили на воротах собственного дома, Митька подбил самых отчаянных мужиков, тоже из пострадавших, и организовал свой отряд.
— Чо ты, Митрий, мечешься, как блоха в штанах, — увещевал его Карасев. — Ить прутик-то один куда им легче поломать, чем вкупе веник. Ить прутик-то их только пощекочет, а веником подчистую вымести можно... Погоди маленько, соберемся с силами — всем миром ударим...
Не стал тогда слушать Митька советов, а вот теперь выходит: прав был Яков. Сколь веревочка ни вьется, а все равно конец свой имеет. Вот он и пришел, конец-то...
Особенно тоскливо было Митьке по ночам. Слушал он, как за единственным окном землянки возится в камышах ветер, как орут, надрывая сердце, журавли и кто-то чмокает в болоте, будто идет к землянке и не может никак дойти. А спать не давали тревожные думы и пуще того — больная рука. Вот она, судьба человеческая! В каких только переплетах не приходилось Митьке бывать за последнее время! Под Каинском дело было — окружила его отряд сотня карателей. По пяти сабель на брата. А выход один — болото. Побросали лошадей, кинулись в болото. Двое суток просидели по макушку в ледяной трясине, многие погибли, а Митька выжил.
Или еще: прознал Бушуев, что подпоручик Савенюк остановился погулять в одном из поселков. Решил сквитать с красавцем старые счеты. Темной ночью оставил отряд за околицей, а сам огородами пробрался к поповскому дому, где пировал с братией Савенюк. У крыльца снял кинжалом часового, рванул дверь в избу. В клубах папиросного дыма увидел четверых, пьяно оравших за столом песни.
— Руки вверх! — приказал Митька, занося над головой гранату.
Пьяные, дико тараща глаза на вооруженного до зубов человека, подняли руки.
— А теперь — геть все мордами к стенке! — скомандовал Митька.
Все четверо повиновались, трясясь от страха, уткнулись лбами в стену.
Бушуев кошкой метнулся к столу, сгреб в угол лежавшие на нем пистолеты.
— Попрошу подойти ко мне господина подпоручика, — вежливо сказал он, и, когда Савенюк, шатаясь, приблизился, Митька дурашливо вытянулся перед ним: — Велено передать вашему превосходительству приказ командующего. Снимите с этих скотов ремни и скрутите им назад руки. Командующий наказывает тех, кто хлещет самогон в боевой обстановке. Да чтоб без баловства у меня, на куски разнесу!
Всего какую-то минуту длилась вся эта процедура, но оплошал Митька, не заметил, как выскользнул из избы гривастый поп Григорий Духонин, и когда он выводил уже на улицу скрученных офицеров, набежали разбуженные попом каратели. Митьку схватили, хорошо еще — вовремя подоспели на выстрелы партизаны, с трудом отбили своего командира и еле унесли ноги из поселка. Спаслись каким-то чудом... Выручили опять же дерзость да темная ноченька...
Во всяких переплетах бывал Митька Бушуев, удалая голова, но бог миловал: не только ранения, даже царапины настоящей нигде не получил. А тут — пошел наломать в печь тростнику, наколол палец, и от него пошла опухоль по всей ладони. На третий день кисть левой руки стала сизой, страшная чернота подбиралась уже к запястью. «Антонов огонь приключился, — с ужасом догадался Митька. — Теперь все, крышка...»
В это самое время и подоспела Анфиска. Бушуев не дал ей и к плечу своему припасть — погнал назад в деревню:
— Волоки бутылку первача, да штоб почище, штоб голимый шпирт был!
Анфиса, разбитная, крутая на ногу бабенка, скоренько смоталась домой и к утру уже снова была в землянке. Митька взял из ее рук самогон, посмотрел на свет: чист, как слеза. Потом откупорил бутылку, — в ноздри ударил кисловатый крепкий запах.
Приказал Анфиске:
— Возьми топор да протри его первачом хорошенько.
Анфиска исполнила. Митька налил самогон в кружку, остаток выпил, крякнув от удовольствия. Потом удобнее (ноги калачиком) устроился около торчавшего посредине землянки чурбака, рядом поставил кружку с первачом, больную руку аккуратно положил на торец чурбака:
— Руби, Анфиса... Да не промахнись только, — он провел ногтем полоску до запястья.
Анфиска побледнела, только сейчас разгадав страшное Митькино намеренье.
— Что ты делаешь?! Сокол мой, не надо!..
— Р-руби! — заревел Митька, и брови черным вороном взметнулись над горячими цыганскими глазами. — Руби, говорю!
У Анфиски подкосились ноги, она откачнулась к стене.
— Не могу, не могу... — зашептала белыми губами.
— Не можешь, значит? Струсила?! — И вдруг от пришедшей ли здравой мысли бешенство, коротко полыхнув, потухло в черных Митькиных глазах.
— Выдь отселя, Фиса. Выдь, христом богом прошу, — горячо зашептал он...
...Митька навзничь лежал на полу, рядом стояла кружка с розовым, окрашенным его кровью, самогоном... Перевязав ему культю, Анфиса за избушкой хоронила, закапывала в землю большую синюю кисть Митькиной руки...
Брать Дмитрия Спиридоновича Бушуева каратели приплыли вечером. Он лежал один, в полузабытьи, когда услышал торопливый лязг лодочных цепей. Думал поначалу — Анфиска, но баба чалила всегда у самой землянки, а тут пристали с противоположного края острова. Митька вскочил, взял винтовку, пистолет да дюжину патронов — все, что раздобыла для него Анфиска. Хорошо хоть, что цела правая рука.