Митька оглядел землянку. Толстые, из дернового пласта выложенные стены, единственное, маленькое, как бойница, окошко. Дверь надежна.
Держаться можно...
Каратели выбрались из камышей. Они шли к землянке, не пригибаясь, громко гогоча. «Как на прогулке», — подумал Митька и выстрелил, тщательно прицелившись. Идущий впереди грузный солдат ткнулся носом в землю. Остальные залегли, открыли винтовочную трескотню. Митька отвечал только тогда, когда кто-нибудь подползал совсем близко. И бил почти без промаха. Пытались окружить, но узок в этом месте был остров, а открытую для Митькиных выстрелов песчаную косу не перебежишь...
Так было недолго. Из камышей раздался громкий голос, по которому Бушуев признал подпоручика Савенюка.
— Ребятки, а ну бросьте-ка на крышу огоньку, небось, сам выползет, сволочь!
На камышовую крышу землянки со всех сторон полетели факелы — подожженные пучки травы, привязанные к камням. Крыша загорелась, и жуткой была наступившая тишина. И только когда рухнули с треском потолочины, в камышах раздался истошный вой женщины.
— Всё, — сказал Савенюк, — а жалко, что в руки к нам не попался...
Но это было не все.
Из бешеных клубов огня и дыма на поляну вдруг шагнул человек. Левую руку он прятал за спину, в правой держал саблю.
— Детки! — радостно завопил подпоручик своим бородачам. — Кто первым возьмет живьем — литру ставлю!
Один щупленький солдатик заполз Бушуеву со спины и, когда увидел, что у него нет пистолета, одна сабля, бросился на него. Митька вовремя обернулся. Солдатик упал с раскроенным черепом.
— Анфиса, а ну иди, ублажи свово залетку, — снова раздалось из камышей. — Иди, иди, не стесняйся! — И звериный рев, какой бывает от нестерпимой боли, полоснул Митькино сердце. «Так значит Анфиска предала, — мелькнула мысль. — Так значит выследили ее, и баба не выдержала пыток...»
Анфиса шла к нему. И когда оставалось десяток шагов, и когда разглядела она обгоревшие Митькины кудри, страшное его лицо, — то упала на колени, поползла.
— Прости, прости меня, сокол, не хотела я, — лепетала она бессвязно, а сама уже подползла и крепко обхватила руками Митькины ноги.
О, как хорошо знал он силу ее рук, сколько раз железное, ласковое кольцо их обвивалось вокруг Митькиной шеи!
— Пусти! — закричал он. — Пусти же, стерва!
Кольцо сжалось еще сильнее. Тогда он, не глядя, рубанул вниз, и колени его обдало горячим...
Но момент был упущен. Уже навис над Митькой Самоха Гуков, уже дышал ему в лицо зловонной своей пастью.
Митька взмахнул саблей, но от легкого встречного удара сабля вывернулась из его рук, щучиной сверкнув в воздухе, отлетела в траву. Самоха навалился, скрутил назад Митькины руки. И только тогда подбежал к ним подпоручик Савенюк.
— Потешимся, детки! — визжал он. — Для начала выставим ему зенки. — И, растопырив пальцы «козой», приблизил их к Митькиным глазам.
Звериное чутье и железное хладнокровие отличали Бушуева. Это приносило ему удачи, не раз спасало от гибели. В самые острые моменты, когда все решает мгновенье, становился он вдруг трезвым и спокойным, и только лихорадочно билась, работала мысль. В нормальной обстановке он и за сутки, пожалуй, не решил бы более правильно то, что решал в одно такое мгновение. Он и сейчас точно рассчитал свой удар. Резко откинувшись назад, на державшего его за руки Самоху, Митька с силой ударил Савенюка успитком сапога между ног. Подпоручик отлетел далеко, змеею извиваясь и корчась в траве, стал судорожно рвать из кобуры пистолет. Он разрядил сразу всю обойму.
Первая же пуля пробила Митькино сердце, он обвис на руках Самохи Гукова.
Но еще пуля достала и Самоху, и они вместе рухнули на землю...
Нет, не весь поголовно отчаянный отряд Митьки Бушуева был истреблен карателями. Остался-таки в живых один человек. Единственный!
Вот он бредет по тайге, Маркелка Рухтин, осьмнадцати лет парнишка. Вроде бы с детства знакома эта тайга, здесь он родился и вырос, а сейчас кажется чужой, неприютной, даже враждебной. Буреломом завалило тропу, хватает за одежду корявыми сучьями сосен. В распадках, даже при малом ветре, злобно шипят ели, и каждый шорох настораживает, заставляет остановиться.
В густом ельнике прямо из-под ног шарахнулся заяц, с перепугу взвился свечкой, перевернулся в воздухе и задал такого стрекача, что хвост замелькал меж стволами, словно кто-то швырнул белый мячик.
От неожиданности Маркел прянул в сторону, запнулся о валежину, упал. Только теперь опомнился, рукавом вытер со лба испарину, почесал о ствол взмокшую зудящую спину.
Вон ты каким сделался, Маркел Рухтин, отчаянная головушка! Даже самый великий трус — заяц — тебя напугал! Заяц рожден не зайчихой, нет. Он рожден самим страхом. Создала его природа на свет божий, но ничего не дала для самозащиты: ни крепких клыков, ни железных когтей. И только страху отпустила полной мерой. Зайца может обидеть всякий, кому не лень. Что уж говорить о волке или лисице — голодные вороны набросятся, и те растерзать могут. Так и живет он — каждого куста боится, собственной тени шарахается. Зимой, чтобы укрыться на ночлег, десятки кругов обежит заяц, куролесит так и эдак, — следы запутывает. Потом сделает двухсаженную сметку-прыжок, забьется в глухую чащобу, вытянется на земле. Тут бы можно и успокоиться, отдохнуть, да какой там сон! Он и спит с открытыми глазами, а длинные уши и во сне прядают, осторожно поворачиваются на каждый малейший шорох. Вроде и бояться нечего, а он все равно каждое мгновенье ждет своей смерти. Далеко где-то снежная навись с еловой лапы оборвалась, а заяц срывается, будто выстреленный из праща, и мчится, вытянувшись в стремительную линию, — пушистая шкурка, до отказа набитая страхом, — и выпуклые, косые глаза его способны видеть, что делается впереди, по бокам и даже сзади...