Маркел Рухтин услышал одинокий и близкий вой волчицы, когда подходил к заимке деда Василька. Он сорвал с плеча ружье, торопливо перезарядил его патроном с пулей жакан. И только потом удивился: откуда здесь быть зверю? Обычно волки тайгу не любят — водятся в степи или у самой лесной кромки. Да и зверь-то, видать, одинокий, а сейчас у них начался гон, и держатся они большими стаями. Странно.
Скорее всего, где-то устроили облаву, истребили стаю, а этот уцелел и с испугу забрался в самую таежную глухомань.
А вой не смолкал, дребезжащий, прерывистый, как скрип надломленной сушины. Казалось, зверь старается из последних сил и вот-вот сорвется, испустит дух. «Не иначе — совсем старый зверюга, — догадался Маркел, — стая его прогнала, и он пришел сюда подыхать...»
Дед Василек встретил Маркела встревоженно: что случилось? Почему среди ночи?
— Так Иван Савватеевич посоветовал, — отозвался Маркел, устало валясь на лавку. — Ночью, говорит, наст морозом схватывает, меньше проваливаться будешь. И правда: шел, как по горнице, да и луна — хвоинку на снегу видно... Волк вот только перед самым домом твоим напугал.
— Я тожеть вечор его слышал: воет, ажно душу выворачивает. Не к добру примета...
— Что-то ты суеверным стал, дед, — засмеялся Маркел. — Не замечал раньше за тобой такого.
— Дак оно... в народе-то здря не скажут... А ты не скалься, говори, што случилось.
— А то, что и должно было случиться, — уже серьезно ответил Маркел. — Веселые времена наступают, только жить да радоваться...
И он рассказал старику, что позавчера в Косманку пробрался свой человек из уездного города Каинска и принес худые вести. Будто прознали колчаковские власти про Косманку, где скапливаются партизаны, и решили задушить отряд в самом его зародыше. Спешно снаряжают в тайгу карателей, чтобы успеть управиться, пока не развезло дороги, — тогда партизан никак не достать.
Чубыкин принял срочные меры: цепочкой расставил своих людей на пути продвижения карателей. Послал авангард из десяти мужиков на Пестровскую заимку, что по дороге к Косманке, а его, Маркела, отправил сюда, чтобы тоже наблюдал за дорогой и мог первым известить о приближении неприятеля. Такие вот дела...
— Начинается, елки-моталки, — крякнул дед Василек. — Теперяча добра не жди... Ишшо ко мне заявится...
— Так не минуют, наверное. Дорога на Косманку одна — по Тартасу, могут и твою хибару заметить на берегу... А ты что, боишься?
— Мне пугаться нечего, худого, поди, ничего не сделают... Да и отжил я уже свое, если што...
— А кто же лес охранять будет? — пытливо прищурился Маркел.
— Найдутся охранители... Сам же когда-то баял — народная власть придет, дак народ сам у себя красть не станет. Это круглому дураку надо быть — в собственный карман руку запускать...
— О-го! — восхитился Маркел. — Да ты, дед, никак, большевиком стал? Прямо по Ленину шпаришь!
— И Ленин так сказывал?
— Ну... это... маленько поглубже и пошире, а суть та же.
— Поумнее, так и говори. Я-то вот Ленина не читал, какие он планы на новую жизню строит. А шибко охота бы узнать!.. Зато колчаков раскусил, всю их подноготную. Недавно наведывался в Минино, к старухе, дак посмотрел, што там творится... Кулаки да богатые мужички головы подняли — куда там, повыше чем при царе. И не таятся: наша теперяча власть, бают, царь-то, мол, дурак был, — так разбаловал народишко, ажно до революции дело дошло. А што вытворяют, ироды! Кто чуток супротив властей слово сказал — порют розгами белые милиционеры. За недоимки тожеть порку ввели. И позабыли уже, што палка-то о двух концах, — помнишь, ты мне об етом толковал?.. Когда ето было видано в Сибири, штобы розгами, а? На глазах у баб, у детишек, у суседей?! — дед Василек обхватил большими корявыми руками лысеющую голову, уперся локтями в стол. Снова заговорил тихо, сдавленным голосом: — Старуха моя у кулака Кожевникова два пуда жита до новины занимала. А он, Кожевников-то, видно, припомнил старую обиду — накрывал я его разок с ворованным лесом, — и решил над старухой покуражиться: пристал, как с ножом к горлу, — вынь да положь средь зимы должок! И што ты думаешь? Нажаловался властям, и решили старуху пороть принародно... Хорошо, я вовремя подоспел. Продал последнее, какое было, барахлишко да с горем пополам рассчитался... Вот и кумекаю теперь сижу: придется, видно, оставить лес — пропади он пропадом... Сколь ни хлопотал — никто и ломаного гроша платить мне за работу не желает. Надо подаваться в деревню, а то загинет совсем старуха. Не хочу грех на душу брать...
Долго сидели молча. Маркел не знал, как успокоить старика. Заметил: сильно сдал после последней их встречи дед Василек — постарел, осунулся, куда подевались прежняя прыткость и веселость. А чем поможешь? Только и напомнил не к месту, словно бы упрекнул:
— Видишь, дед, — жизнь по-своему рассудила. Не забыл наши давнишние споры? Прав-то оказался я, а не ты. У муравьев призывал уму-разуму учиться. Не-ет, если ты человек — от борьбы ни в какой глухомани не укроешься. А жизнь — она и есть вечная борьба...
Пошвыркали пустого чаю, стали укладываться спать. Долго лежали, затаив дыхание.
Уже луна поднялась высоко и выстелила на полу серебристые коврики. Дед Василек закашлял, спросил сиплым голосом:
— Не спишь, парень?
— Что-то и усталость не берет, — отозвался Маркел.
— А я вот случай один припомнил. Пустяшный, а никак из головы не идет. По осени ишшо ездил в Каинск — хотел начальство какое ни на есть разыскать, штобы, значит, деньги-то мне, какие честным трудом заробил, выдали. Ну, сунулся в одно присутствие — к прокурору, што ли, а там этот... швицар... Морда — с похмелья не уделаешь, усищи — по аршину. Кэ-эк гаркнет на меня: куда, мол, в грязных сапожищах прешь! Я пробкой вылетел, у забора полыни наломал, да рази ей вычистишь? Только озеленил их, сапоги- то. А тут, на углу, татарин сидит — щетки у него и все прочее. Я бочком к нему: дозволь, мил человек, обувку почистить? А он схватил меня за ногу и давай сразу двумя щетками сапог мой шваркать. Я со стыдобы готов скрозь землю провалиться: виданное ли дело — человек у ног моих ползает, вроде раба какого... И, видать, хворый он совсем, татарин-то. Трясучка его бьет, голова, как у петуха, дергается. А возле — целая куча всякой обувки навалена. Давай, говорю, всю остатнюю обувь помогу тебе вычистить. Он башкой закрутил: не можно, не можно, господин. Моя — работай, твоя — гроши плати... Ну, отдал я ему какие были деньги, а совесть до сих пор грызет...